Приходилось и самому протягивать руку, но покуда горе настолько еще укрепляло его нравственные силы, что мысль о милостыне пугала его. Вот когда и горе пройдет, когда он окончательно обтерпится, тогда, вероятно, и решимость явится. Она придет сама собой. Будет он ходить, приплясывая, по улицам, будет петь скверные песни, коверкаться, представлять юродивого – и на него посыплются гроши.
Ипполит Матвеевич преобразился. Грудь его вы гнулась, как Дворцовый мост в Ленинграде, глаза метнули огонь, и из ноздрей, как показалось Остапу, повалил густой дым. Усы медленно стали приподниматься.
— Ай-яй-яй, — сказал великий комбинатор, ничуть не испугавшись, — посмотрите на него. Не человек, а какой-то конек-горбунок!
— Никогда, — принялся вдруг чревовещать Ипполит Матвеевич, — никогда Воробьянинов не протягивал руки.
— Так протянете ноги, старый дуралей! — закричал Остап. — Вы не протягивали руки?
— Не протягивал.
— Как вам понравится этот альфонсизм? Три месяца живет на мой счет. Три месяца я кормлю его, пою к воспитываю, и этот альфонс становится теперь в третью позицию и заявляет, что он... Hy! Довольно, товарищ! Одно из двух: или вы сейчас же отправитесь к «Цветнику» и приносите к вечеру десять рублей, или я вас автоматически исключаю из числа пайщиков-концессионеров. Считаю до пяти. Да или нет? Раз...
— Да, — пробормотал предводитель.
"Двенадцать стульев"